Его высочество стекло

Его высочество господин целитель, стр. 82

— Имей в виду, Сергей, — несколько охладил я пыл абордажника, — мне для этого пришлось упорно заниматься с детства, прячась от всех и прикрываясь личиной недоумка-садиста. Я пережил уйму смертельных опасностей, что, впрочем, и вам грозит. Поэтому получаться будет далеко не скоро и далеко не у всех. Но если упорно работать над собой и верить в успех, то когда-нибудь непременно… Теперь еще один момент. Информация о возможностях магии должна быть предельно закрытой. Для этого, во-первых, я преобразую подразделение абордажников в полк лейб-гвардии, подчиненный лично мне. Во-вторых, в полк могут быть зачислены только абордажники, имеющие хорошие способности к управлению магической энергией и ставшие нашими братьями, то есть давшие магическую клятву. Артефакты для принесения клятвы я вам тоже вскоре выдам. Со временем планирую принять в братство дона Томаса и дона Абрама. Если, конечно, у них проявятся способности.

— А зачем нам эти люди, если не секрет? — полюбопытствовал Сергей.

— Не секрет. С помощью знаний дона Томаса нам будет легче совершенствовать искусство управления магией, а дон Абрам должен иметь представление о том, какие возможности дает наше искусство, чтобы использовать в своей работе. Сам понимаешь — это важный участок. От эффективности работы его службы в условиях враждебного окружения очень многое зависит.

Последующие два года можно охарактеризовать кратко: работа, работа, бой, работа, политика и снова работа, работа, работа… Империя все-таки прислала крепость и небольшой флот для подстраховки, чтобы наверняка обеспечить свое преимущество. Конечно, это не была полномасштабная война, поскольку никто в империи не верил, что наши скромные военные силы способны противостоять хотя бы одной крепости. И в то же время оголять границы, посылая крупные силы в несусветную даль, тоже не мог себе позволить. Не столь уж большую угрозу мы собой представляли. К тому же, как я подозревал, даже собственное поражение устроило бы «папеньку», поскольку весь мир увидел бы, что во всем виноват мятежный принц и никто другой.

В это же время все сильнее и настойчивее стала проявляться личность прежнего носителя тела псевдопринца. И тут, с моей точки зрения, все было как раз очень даже логично, что бы там ни думал дон Томас. В конце концов, ядро личности, которое можно назвать магической искрой, непременно хранит в себе всю память тела и часть наследуемой. Эта искра передается от родителей к детям и не затухает тысячелетиями. А память тела, по моему мнению, существует параллельно, как еще один страховочный узел, связывающий магическую структуру и телесную в единый организм.

Когда дон Томас потоптался на теле, как слон в посудной лавке, наступил временный коллапс системы, но подспудно и постепенно магическая искра (душа или ядро личности) стала восстанавливать память и саму личность. Я не мешал, а, напротив, помогал ей, поскольку работа по восстановлению дала мне столько, сколько, думаю, и наш мэтр-мозговед Гиттериан не смог бы дать даже за десять лет упорных занятий. В частности, я смог существенно повысить надежность клятвы, блокируя только нужные области структуры знаний и при этом никак не затрагивая прочие. Очень скоро я и вовсе «отошел» подальше, разместив свое ядро в сторонке, подключая по необходимости свои магические способности и знания.

Последний год происходящее вообще воспринималось как в тумане. На меня все чаще наваливалась апатия, никак не проявляющаяся внешне, поскольку телом целиком и полностью управлял другой — будем называть его Костей, поскольку хозяин так и не вспомнил большую часть своего прошлого, в частности, имя. А может, имена совпадали и вспоминать было нечего.

Наконец через ретрансляторы пришло сообщение, что мое тело живо, находится в удовлетворительном состоянии, а на мозг ничто не воздействует. Значит, я могу возвращаться домой, о чем и шепнул Косте. Тот быстренько проработал легенду (вот что значит упорно учиться, в том числе и у дона Абрама), согласно которой великий князь где-то заразился страшным вирусом, воздействующим на мозг, и должен на недельку-две закрыться в регенерационной камере.

Мы с Костей и вправду боялись результата моего отделения от тела. Вдруг мое ядро перекорежит в результате отделения? А вдруг ядро Константина держалось исключительно на моем, как на прочном стержне, и, если теперь его вынуть, все рухнет? Страхов, короче, была тьма, и все обоснованные. Но если не рискнуть — ничего не получится.

Я на всякий случай со всеми попрощался и лег на ложе камеры. Прозрачный колпак надвинулся, тело облепили датчики, в вены воткнулись иглы, катетеры тоже нашли свое место. Теперь от истощения тело не умрет и в нечистотах не утонет.

Ну что ж, Костя-Филин, с Богом?

«…Не за страх, а за совесть! Не за страх, а за совесть! Не за страх, а за совесть…» Эти слова кружились осенними листьями, путались, исчезали в никуда и снова приходили из ниоткуда. Они гремели колоколом и шептали тихим лесным ручейком. Они могли начать свою надоедливую песню шепотом и закончить громом. Могли, наоборот, обрушиться лавиной звуков и снизойти до исчезающего в ватном пространстве шелеста. Разум пытался зацепиться за них, остановить, не отпускать, вникнуть, но сами по себе, вне контекста, смысла они не имели, оставаясь просто набором звуков, которые через некоторое время стали звучать незнакомо и даже чуждо. Это продолжалось мучительно долго, причиняя боль. Некоторые пациенты рассказывали, как в бреду они снова и снова должны были решать математические задачи или сдавать экзамены, осознавая, что либо не готовы, либо напрочь забыли необходимые формулы, и это было настолько мучительно и тяжко, что однозначно воспринималось как самый тяжелый кошмар. Кстати сказать, через некоторое время они по своим снам научились определять приход болезни, даже если видимых симптомов пока не ощущалось.

«…не за страх, а за совесть! Не за страх, а за совесть! Не за страх, а за совесть…» Что это? Откуда? Стоп! А кто такие больные? Почему я знаю про них? Я доктор?

К звукам добавилось хаотичное мельтешение образов, еще более усугубив мои муки. Времени не было. Его невозможно было измерить даже на глазок, поскольку никак не удавалось выделить в танцующем переплетении событий и дел хоть какую-нибудь систему и тем самым хотя бы приблизительную длительность каждого. Сложная задача, требующая решения, связывалась причудливым образом с мучительно медленно проявляющимся на фоне экзаменационной аудитории лицом человека, который должен быть мне знаком, но почему-то не вспоминался. И сама аудитория была похожа одновременно на чем-то знакомую спальню и в то же время на явно казенное помещение, где на кровати с балдахином восседают какие-то строгие люди в мантиях. Самое скверное, что я не боюсь наказания, но мучаюсь оттого, что вот сейчас не оправдаю их доброжелательных ожиданий. Вместо того чтобы ответить на вопросы, я снова возвращаюсь к задаче и одновременно пытаюсь вспомнить, чье лицо проявляется перед взором, и пытаюсь убрать кровать из аудитории, поскольку там ей не место… и стараюсь что-то отвечать, и все это одновременно, разом, словно меня раздирает на части множество свалившихся забот, а я непременно должен навести порядок в хаосе, и решить задачу, и ответить на вопросы, и вспомнить, и убрать кровать…

Наконец в мельтешении образов наступает какой-то порядок. Лица, интерьеры и звуки обрели некоторую цельность и связность. Я стал узнавать их, но пока не мог осознать главное — кто же я такой?

— …и благословением Господа нашего, единого для всех человецей. Прими, великий князь, клятву верности от вассалов твоих преданных, — вещал одетый в роскошные одежды могучий мужчина с окладистой бородой.

Да это же ризы! Это священник! А я… великий князь?! Я стою в огромном зале. Везде хрусталь, мрамор и позолота. Вижу я не очень четко, словно сквозь мутное стекло, залитое дождем.

— …я, дон Олег, министр обороны и главнокомандующий войск княжества Таллиана, клянусь служить вам, великий князь, не за страх, а за совесть!

Его высочество

Разбирая свои бумаги, нашел пакет с пометкой: «Петр Александров».

В пакете — пачка писем ко мне «Петра Александрова», затем рукопись его наброска «Одиночество», книжечка рассказов («Петр Александров. Сон. Париж, 1921 год») и еще вырезка из парижской социалистической газеты «Дни» — статья М. А. Алданова, посвященная его кончине: он провел остаток своей жизни в эмиграции и умер на пятьдесят шестом году от рождения, в скоротечной чахотке.

Это был удивительный человек.

Алданов назвал его человеком «совершенно удивительной доброты и душевного благородства». Но он был удивителен и многими другими качествами. Он был бы удивителен ими, если бы даже был простым смертным. А в нем текла царская кровь, он, избравший для своей литературной деятельности столь скромное имя, — Петр Александров, — в жизни носил имя куда более громкое: принц Петр Александрович Ольденбургский. Он был из рода, считающегося одним из самых древних в Европе, — последний из русской ветви принцев Ольденбургских, слившейся с родом Романовых, — был правнук Императора Павла Петровича, был женат на дочери Александра III (Ольге Александровне).

Крайнее удивление вызвал он во мне в первую же встречу с ним. Это было несколько лет тому назад, в Париже. Я зашел по какому-то делу в Земгор. Там, в приемной, было множество народу и позади всех, у дверей, одиноко стоял какой-то пожилой человек, очень высокий и ни редкость худой, длинный, похожий на военного в штатском. Я прошел мимо него быстро, но сразу выделил его из толпы. Он терпеливо ждал чего-то, стоял тихо, скромно, но вместе с тем так свободно, легко, прямо, что я тотчас подумал: «Какой-нибудь бывший генерал. » Я мельком взглянул на него, на мгновение испытал то пронзительное чувство, которое нередко испытываешь теперь при виде некоторых пожилых и бедных людей, знавших когда-то богатство, власть, знатность: он был очень чисто (по-военному чисто) выбрит и вымыт и точно так же чист аккуратен и в одежде, очень простой и дешевой: легкое непромокаемое пальто неопределенного цвета, бумажные воротнички, грубые ботинки военного английского образца. Меня удивил его рост, его худоба, — какая-то особенная, древняя, рыцарская, в которой было что- то даже как бы музейное, — его череп, совсем голый, маленький, породистый до явных признаков вырождения, сухость и тонкость красноватой, как бы слегка спаленной кожи на маленьком костлявом лице, небольшие подстриженные усы тоже красно-желтого цвета и выцветшие глаза, скорбные, тихие и очень серьезные, под треугольно поднятыми бровями (вернее следами бровей). Но удивительнее всего было то, что произошло вслед за этим: ко мне подошел один из моих знакомых и, чему-то улыбаясь, сказал:

— Его Высочество просит позволения представиться вам.

Я подумал, что он шутит: где же это слыхано, чтобы высочества и величества просили позволения представиться!

— Принц Петр Александрович Ольденбургский. Разве вы не видели? Вон он, стоит у двери.

— Но как же это — просит позволения представиться?

— Да видите ли, он вообще человек какой-то совсем особенный.

Читать еще:  Нюансы обустройства мансарды

А затем я узнал, что он пишет рассказы из народного быта в духе толстовских народных сказок. Вскоре после нашего знакомства он приехал ко мне и привез ту самую книжечку, насчет которой и ходил в Земгор, печатая ее на свои средства в типографии Земгора: три маленьких рассказа под общим заглавием: «Сон». Алданов, упоминая об этих рассказах, говорит: «Средневековые хроники с ужасом говорят о кровавых делах рода Ольденбургских. Один из Ольденбургских, Эгильмар, был особенно знаменит своей свирепостью. А потомок этого Эгильмара и правнук императора Павла Петровича писал рассказы из рабочей и крестьянской жизни, незадолго до кончины выразил желание вступить в Народно-Социалистическую партию! Разные были в России великие князья. Были и такие, что в 1917 году оказались пламенными республиканцами и изумляли покойного Родзянко красной ленточкой в петлице. Принц Ольденбургский не нацеплял на себя этой ленточки. Тесная дружба, закрепленная в детстве, в день 1-го марта 1881 года, — день убийства императора Александра II, — связывала его с Николаем II — и едва ли кто другой так бескорыстно любил Николая II. Но политику его он всегда считал безумной. Он пытался даже переубедить царя и, не доверяя своей силе убеждения, хотел сблизить его с Толстым. Это одно уже дает представление об образе мысли и о душевном облике Ольденбургского. В нем не было ничего от «красного принца», от обязательного для каждой династии Филиппа Эгалитэ. Он никогда не гонялся и не мог гоняться за популярностью, которую было нетрудно приобрести в его положении. »

Рассказы его были интересны, конечно, только тем, что тоже давали представление о его душевном облике. Он писал о «золотых» народных сердцах, внезапно прозревающих после дурмана революции и страстно отдающихся Христу, Его заветам братской любви между людьми, — «единственного спасения мира во всех его страданиях», — писал горячо, лирически, но совсем неумело, наивно. Он, впрочем, и сам понимал это и, когда мы сошлись и подружились, не раз говорил мне со всей трогательностью своей безмерной скромности:

— Прости, ради Бога, что все докучаю тебе своими писаниями. Знаю, что это даже дерзко с моей стороны: знаю, что пишу я как ребенок. Но ведь в этом вся моя жизнь теперь. Пишу мало, редко, все больше только мечтаю, только собираюсь писать. Но мечтаю день и ночь и все-таки надеюсь, что напишу наконец что-нибудь путное.

Достаточно удивительно для принца царской крови и его «Одиночество». В нем есть такие строки:

— «Конец сентября. Погожий день. Кругом полосы изумрудных зеленей, желтого жнивья, черных взметов; тихо летают нити серебряной паутины, темнеют еще не успевшие облететь дубравы, далеко, между островами лесой, белеют церкви. Я верхом. На рыску две борзые собаки, белый кобель и красная сука, идут у самых ног лошади. Кабардинец, слегка покачиваясь, мягко ступает по ройным зеленям. Я постепенно погружаюсь в какую-то полудремоту. Поводья выпали из рук, лежат, свесившись с шеи лошади; я не поднимаю их, боясь пошевелиться, чтобы не нарушить охватившего все мое существо блаженного оцепенения. »

— «Из-под ног лошади выскакивает русак, лошадь вздрагивает, я невольно хватаюсь за поводья. «Ату его, ату его!» — что есть силы кричу я, скача за собаками. Белый кобель достает его, сшибает на зеленя. »

— «Еду поселком. Собаки, высунувши языки, тяжело дыша, идут позади лошади. Постепенно угар травли проходит. Вспоминаю об охватившей меня сладкой дремоте, стараюсь снова привести себя в то же состояние, но напрасно. Зачем не слышу я Ее звонкого смеха, не вижу Ее больших добрых глаз, Ее ласковой улыбки? Неужели навсегда, на всю жизнь разлука, одиночество?»

— «Въезжаю в село. Весело гудят молотилки, хлопают о землю цепы. Недалеко от церкви, на выгоне, останавливаюсь около закоптелой кузницы: — Семен, а Семен, несколько раз повторяю я, не слезая с лошади. — Из сарая выходит маленький плотный мужик, подходит к лошади, здоровается, ласково глядит на меня снизу вверх, улыбается.

— Здравствуй, Семен. Не зайдешь ли сегодня ко мне вечером посидеть, побеседовать? — робко, почти с мольбой спрашиваю я его, боясь отказа. — Что ж, зайду, спасибо, — отвечает он просто, теребя второченного русака. »

— «Недалеко за селом моя усадьба. Грустно стоит заколоченный белый дом с колоннами и мезонином, направо конюшни, налево — флигелек, в котором поселился я. Меня встречает старик рабочий. Я слезаю с лошади, он берет ее под уздцы, уводит в конюшню. Вхожу во флигель. Выпиваю несколько рюмок водки, наскоро обедаю. Сажусь в кресло, стараюсь читать, но не могу прочесть и страницы. Подхожу к окну, гляжу на двор, на заколоченный дом, иду к столу, наливаю стакан водки, залпом выпиваю. »

Зная, что в этих строках нет ни одного слова выдумки, трудно читать их, не качая головой: какой странный человек! А что выдумки в них нет, об этом он сам говорил мне. Написав «Одиночество», он особенно просил меня помочь ему напечатать его где-нибудь со своей обычной детской простосердечностью и застенчивостью:

— Не скрою от тебя, это мне доставило бы большую радость. Мне набросок очень дорог, потому что в нем, прости за интимность, все правда, — то, что пережито мной лично и что очень мучило меня когда-то. то есть, тогда, когда мы разошлись с Олей. с Ольгой Александровной.

Перечитывая эти строки, опять задаю себе все тот же вопрос, который постоянно приходит мне в голову при воспоминании о покойном: но кто же, в конце концов, был этот принц, робко просивший кузнеца провести с ним вечер, человек, с истинной святой простотой называвший при посторонних Николая II — Колей? (Да, однажды, на одном вечере у одного нашего знакомого, где большинство гостей были старые революционеры, он, слушая их оживленную беседу, совершенно искренно воскликнул: «Ах, какие вы все милые, прелестные люди! И как грустно, что Коля никогда не бывал на подобных вечерах! Все, все было бы иначе, если бы вы с ним знали друг друга!»). Ответить на этот вопрос, — что за человек был он, — я точно никогда не мог. Не могу и теперь. Некоторые называли его просто «ненормальным». Все так, но ведь и святые, блаженные были «ненормальными».

Письма ко мне тоже очень рисуют его. Привожу некоторые строки из них:

— . Я поселился в окрестностях Байоны, на собственной маленькой ферме, занимаюсь хозяйством, завел корову, кур, кроликов, копаюсь в саду и в огороде. По субботам езжу к родителям, которые живут неподалеку, в окрестностях Сэн-Жан-дэ-Люз. Давно ничего не писал: даже не могу кончить начатого еще летом рассказа: когда кончу, пришлю его Тебе с просьбой подвергнуть самой строгой критике. Очень соскучился по парижским знакомым. Переношусь мысленно в вашу парижскую квартиру, как было мне уютно у вас и как хорошо говорилось! Никогда не забуду вашего более чем доброго отношения ко мне. (1921 г.)

— . Спасибо Тебе большое за ласковое, доброе и милое письмо! Радуюсь от души, что Ты опять принялся за работу. Ты пишешь, что вы собираетесь на юг, что в Париже дорого и холодно. Приезжайте в наши края, тут и теплей и дешевле. Этим летом, прежде чем поселиться на ферме, я два раза останавливался в одном пансиончике в предместье Сэн-Жан-дэ-Люз. Платил двадцать франков за все, стол отличный, комнаты, конечно, далеко не роскошны, но чисты и приятны, хозяйки, мать и две дочери, баски, потомки знаменитого китолова, патриархальны, симпатичны, я чувствовал себя у них, как дома. (1921 г.)

— . Здесь стояли холода, теперь настала дождливая погода, море бушует. Настроение у меня нерадостное, хочется поскорее весны, думается, что с ней пройдет и тоска. Сегодня начал писать, но что-то не пишется, не нахожу слов для выражения мысли, изображения картины. (1922 г.)

— . Своим письмом Ты меня несказанно обрадовал. Спасибо Тебе большое за все, что Ты для меня сделал. Начал писать задуманную повесть, но пишу с большим трудом. Погода ужасная, бури, дождь; может быть, с весной, с солнцем станет на душе легче, а пока тоска и страшно одиноко. Очень прошу Тебя не отказать сообщить мне, когда будет напечатан мой рассказ в «Сполохах» и где можно купить этот журнал? С нетерпением жду свидания с Тобой в Париже. (1922 г.)

В сущности я знал его мало: встречал не часто, — мы все жили в разных местах, — до эмиграции даже не видел никогда, сведений о его прежней жизни, в России, имею немного: до войны он, в чине генерал-майора, командовал стрелками императорской фамилии. в 1917 году вышел в отставку и поселился в деревне, в Воронежской губернии, где мужики — тоже довольно странная история — предлагали ему кандидатуру в Учредительное Собрание. Потом, с наступлением террора, бежал во Францию и большей частью жил по соседству со своим отцом Александром Петровичем Ольденбургским, на этой ферме под Байоной (которую, кстати сказать, он завещал своему бывшему денщику, тоже бежавшему вместе с ним из России и неотлучно находившемуся при нем почти до конца его жизни в качестве и слуги и друга). Неизвестен мне полностью и его характер, — Бог ведает, может быть, были в нем, кроме тех черт, которые знал я, и другие какие-нибудь. Я же знал только прекрасные: эту действительно «совершенно исключительную доброту», это «душевное благородство», равное которому надо днем с огнем искать, необыкновенную простоту и деликатность в обращении с людьми, редкую нежность в дружбе, горячее и неустанное стремление ко всему, что дает человеческому сердцу мир, любовь, свет и радость.

Сперва он жил под Парижем, — и тут мы встречались чаще всего, — потом, как уже сказано выше, под Байоной. Потом он неожиданно, к общему нашему изумлению, вторично женился: встречаю его как-то в нашем консульстве (это было еще до признания Францией большевиков, тогда, когда Посольство на улице Гренелль еще оставалось в нашем эмигрантском распоряжении) и вдруг он как-то особенно нежно обнимает меня и говорит: «Не дивись, я тебя представлю сейчас моей невесте. Мы с ней пришли сюда как раз по нашему делу, насчет исполнения разных формальностей, нужных нам для свадьбы. » Брачная жизнь его продолжалась, однако, опять недолго. Недолго после того и прожил он. Через год, приехав весной искать дачу в Вансе (около Ниццы), мы с женой вдруг встретили его там: одиноко сидит возле кафе на площади, увидав нас, удивленно вскакивает, спешит навстречу:

— Боже, как я рад! Вот не чаял!

— А ты зачем и почему здесь?

Он махнул рукой и заплакал:

— Видишь: даже не смею обнять тебя и поцеловать руку Вере Николаевне, у меня внезапно открылась чахотка, послали сюда лечиться, спасаться югом.

Юг ему не помог. Он переехал в Париж, жил свою последнюю зиму в санатории. Но не помогла и санатория: к весне его опять перевезли на Ривьеру, где он вскоре и скончался — в бедности, в полном одиночестве.

Читать еще:  Как сделать электропроводку в деревянном доме

Той зимой он в последний раз посетил меня. Попросил письмом позволения приехать, «Умоляю Тебя, как только это будет Тебе возможно, назначь мне свидание по очень важному для меня делу. » И вскоре, как-то вечером, приехал — едва живой, задыхающийся, весь облитый дождем. И дело его оказалось такое, что мне и теперь больно вспомнить о нем: его хотели взять в опеку, объявить умалишенным (все из-за того, что он подписал ферму под Байоной своему денщику), и вот он приехал просить меня написать куда-то удостоверение, что я нахожу его в здравом уме и твердой памяти.

— Но, дорогой мой, помилуй, какое же может иметь значение мое удостоверение?

— Ах, ты не знаешь: очень большое! Если можешь, пожалуйста, напиши!

Я, конечно, написал. Но вскоре смерть освободила его от всех наших удостоверений.

Гроб его стоит теперь в подземелии русской церкви в Каннах, ожидая России, упокоения в родной земле.

Личный секретарь младшего принца (42 стр.)

— На какой еще башне?! — тихо свирепея, осведомился Кандирд.

— На центральной… на самом верху… — предусмотрительно отступая, испуганно пролепетал слуга.

— Заговор?! Бенгальд?! — бешено глядя в глаза баронета, наступал на него принц, потом презрительно выплюнул: — Интриганы!

Развернулся и, чуть прихрамывая, понесся в сторону дворца.

— Кандирд?! — потрясенно воззвал из беседки голос сеньоры Анирии, наблюдавшей за покровителем.

Больше всего фаворитка жалела, что она не может подслушать, о чем он так сердито разговаривает со своим другом. Но зато была очень довольна, что они ссорятся. Ромилла доложила, что баронет всерьез называет личного секретаря принца своим другом.

— Обедайте без нас, дела! — на миг обернулся в сторону беседки Ингирд и рванул следом за другом, надеясь, что сумеет помешать тому устроить погром.

Седрик, оставшийся развлекать трех сеньор в одиночестве, только несчастно поморщился, он меньше всех жаждал этого пикника и теперь очень жалел, что не сумел, подобно Бенгальду, найти достаточно вескую причину, чтобы отказаться.

— А там Бредвил. — Капитан водил рукой Иллиры, державшей у глаз предусмотрительно заготовленный бинокль. — А вот это река, купальни, пристань… хочешь взглянуть на беседку, где они обедают? Она выше, на краю обрыва.

— Что я, не видела, как люди обедают? — насмешливо фыркнула девушка. — Или ты меня проверяешь? Зря, Гарстен, я тебе сказала чистую правду. Посмотри лучше, как красиво смотрятся сверху полянки парка, как бархатные!

— Дай-ка посмотреть?! Надо же, а сколько желающих погулять после обеда… причем с биноклями… вот что делает с людьми любопытство! Похоже, кто-то, излишне болтливый, будет три раза вне очереди мести тренировочную площадку.

— Не нужно так шутить, никогда не поверю, что ты не сам приказал ему проболтаться. И правильно сделал, пусть считают, что у нас с тобой роман.

— Ты понимаешь, что оскорбляешь сейчас мое мужское самолюбие?! — притворно оскорбился Гарстен, но в его глазах прыгали смешинки.

— Я понимаю, что ты очень благоразумный человек и отлично соображаешь, что ухаживать за мной всерьез для тебя крайне невыгодно ни при каком повороте событий.

— Никогда не думал, что когда-нибудь услышу от такой прелестной сеньориты такие рассудительные слова, — шутливо раскланялся капитан и снова навел бинокль на парк. — Ох, дьявол! А ну-ка взгляни, как, по-твоему, кто это бежит к дворцу по центральной аллее?

— Где?! Пресветлый дух, что у него случилось?!

— Думаю, до него дошел слух, с кем ты обедаешь, — задумчиво вздохнул Гарстен и огляделся. — И почему я не догадался приказать принести сюда моток веревки?! На лестнице я с ним не разминусь.

— Потому что я бы ее перерезала, — уже от лестницы сердито сообщила сеньорита. — С ума ты сошел, заманивать его на такую высоту? Забыл, что у него нога больная?!

— Не забыл… — проворчал ей вслед капитан, — а заранее рассчитал, что ты побежишь его спасать. Ну и меня, разумеется. Так, значит, в отчете можно еще добавить: — Относится с состраданием и сочувствием.

В коридор, ведущий к центральной лестнице, Илли влетела как раз в тот момент, когда в другом его конце появилась прихрамывающая, но целеустремленная фигура его высочества-младшего. Сеньорита сразу сбавила скорость, пошла неторопливым, гуляющим шагом, каким может ходить, по ее пониманию, только человек с кристально чистой совестью. Попутно обдумывая, что необходимо сказать его высочеству, чтоб он успокоился и забыл про все свои домыслы.

Илли твердо считала, что ее с капитаном игра в ухаживание рассчитана только на то, чтоб закрыть рты сплетникам и успокоить зарождающуюся ревность Анирии.

Однако, если хоть на четверть правы все те, кто утверждает, что Кандирд испытывает по отношению к Илли какие-то особые чувства, следовало принять во внимание и его душевное состояние. Обманывать или разыгрывать принца Илли считала неподобающей жестокостью и поступать так вовсе не собиралась. Разумеется, она ни разу не видела вблизи влюбленного сеньора, тем более влюбленного именно в нее. Домик тетушки находился на тихой, добропорядочно-бедной улочке, и все их соседи были такими же, как и она, добропорядочно-бедными сеньорами старше среднего возраста, к которым крайне редко заглядывают в гости молодые и влюбчивые племянники. Можно сказать, почти никогда.

Однако, по слухам, сплетням и отчасти поведению подружек по приюту, девушка давно составила себе твердое мнение, что влюбленные люди достойны сочувствия и жалости. А также очень деликатного отношения, ведь вовсе не по доброй воле они оказались в таком незавидном положении. Потому-то Илли тщательно готовилась к разговору с его высочеством в те минуты, пока шла навстречу и, едва между ними осталось несколько шагов, взволнованно воскликнула:

— Канд! Как хорошо, что я тебя встретила! Мне нужно сказать тебе что-то очень важное!

Принц, заметивший девушку одновременно с ней, тоже готовился к этой встрече, и чем ближе подходил, тем больше замедлял шаг и внимательнее вглядывался в ее облик. Серенькое платьице в полном порядке, не расстегнута ни одна пуговка, не смят ни один клочок дешевого кружева, не выбился из прически ни один волосок… стало быть, они действительно просто обедали… Но хотя Кандирд и не мог, да и не имел, как только что с горечью осознал, никакого права предъявлять ей претензии по поводу того, с кем и где она обедает, наглому капитану он намеревался высказать все, что думает по этому поводу. А еще лучше немедленно отправить его в распоряжение Ангирольда, и пускай пришлет взамен кого-нибудь постарше… и поскромнее.

— Что случилось? — Он обрадовался поданному ему предлогу для мирного разговора так открыто, как не радовался, наверное, ни один тонущий брошенному ему спасательному бурдюку.

— Идем, покажу, — она развернула принца и повела в сторону кабинета. — А ты уже пообедал? Канд, что ты молчишь? Скажи честно! Что, совсем ничего не ел? Тогда, пока не поешь, никаких разговоров. Я прикажу подать тебе обед в кабинет.

Его высочество только согласно кивал и блаженно жмурился, это было так здорово, наблюдать, как она расстроилась из-за того, что он голоден, и так приятно идти рядом… просто идти и даже ничего не говорить.

Выскочивший вслед за другом в коридор баронет хотел было отпрянуть, когда рассмотрел, как легко и непринужденно сеньорита остановила разъяренное его высочество, развернула и повела в обратном направлении, что-то выговаривая, как маленькому. Но заметил в другом конце коридора спокойно наблюдавшего за этой картиной капитана и остался на месте, начиная все яснее понимать, что гроза миновала, так и не начавшись.

— Ингирд, — заметила его сеньорита, поравнявшись, — а ты обедал?

— Когда бы я успел, — состроил несчастную физиономию баронет, — конечно нет.

— Тогда иди, прикажи принести обед в кабинет, а мы пока заглянем на минутку в мои комнаты.

— А там что-то любопытное? — предположив, что слуги или фаворитки снова устроили в покоях секретаря нечто непозволительное, заинтересовался Ингирд.

— Да, можешь и ты приходить. Только поторопись.

Приглашение в комнаты сеньориты его высочество заинтриговало, и не только чем-то особым, что она желала им показать. Ему давно было интересно, как она устроилась, какую обивку выбрала, какой ковер… но открыто проявлять интерес к таким вещам принцу было неловко. И потому он с большим воодушевлением дождался, пока она отопрет дверь, даже не представляя, что его там может ожидать. У Джигорта в гостиной принц бывал не раз и как наяву представлял тяжелую, темную мебель, обтянутые красноватой кожей массивные кресла, картины в золоченых широких рамах, изображающие коней, и огромный ковер в багровых тонах.

— Проходи, садись, я сейчас принесу, — распахнув двери, девушка заторопилась отпирать спальню, а Кандирд, затаив от любопытства дыхание, шагнул внутрь. Казалось, помещение стало больше и выше, светлые стены и мебель создавали ощущение летнего солнечного денька, заглянувшего сюда, да так и раздумавшего уходить. Легкие, полупрозрачные шторы, подвязанные тонкими шнурами, не закрывали промытой ясности стекол и распахнутого взору высокого неба.

Кандирду тут нравилось. И то, что мебели мало и стоит она так, что не мешает свободно подойти к окну и камину, и то, что светлый ковер небольшой и лежит не посредине, а возле уютно составленных уголком диванов. И даже блеск натертого паркета, придающий комнате праздничный вид, согрел его сердце напоминанием о детстве.

Он сел в одно из двух стоящих у камина кресел, задумчиво оглядел скромные, но нежные бутоны тюльпанов на обивке, узенькую, изящную вазочку на низком поставце, стоящем напротив диванов, и ощутил почти звериную тоску от одной мысли, что очень скоро ему придется встать и уйти отсюда. Вернуться из этого светлого простора в тяжелую роскошь собственных покоев, где по заведенному порядку уют обустраивали сеньоры фаворитки, натаскивавшие в гостиную и будуар вазы и картины с жаром дорвавшихся до воды погибающих от жажды странников.

З00 лет армейской кухни. Часть 2. Его высочество мясной консерв

Говоря об армейской кухне, рано или поздно любое рассмотрение приходит к консервам. Без них вообще нереальны были военные действия длительного характера. Расширение империй, завоевания и открытия новых земель… И так далее.

И чем далее, тем больше еды нужно было нести с собой.

Хорошо, когда идешь завоевывать хорошо знакомого соседа, прекрасно зная, где у него города и деревеньки, где можно было пограбить. А если «за горизонт»?

В принципе, те стада, которые еще римские легионы гнали за собой, вполне можно назвать живыми консервами. Или самоходным мясным пайком. В любом случае, без мяса война как-то плоховато понимается. Оно и с мясом – не подарок, но без мяса совсем тоска и печаль.

Древнейшие консервы – солонина, вяленое мясо, сушеная и вяленая рыба. Сало. Соленое и копченое. Главные источники белка. Потому что на кашке, сваренной на водичке, воевать хреново. Доказано римлянами. И надо мясца, пусть и восстановленного, говоря современным языком, оливок, брюквы, сыра да винца. И можно навешать хоть Карфагену, хоть Персии далекой.

Читать еще:  Лепной декор из полиуретана: особенности выбора, использования и монтажа

Была бы еда и вода.

На протяжении многих веков соление и сушка (вяление) были единственными способами сохранения провизии в цивилизованном мире. Так и ехали за марширующими армиями телеги и повозки с вяленой свининой и козлятиной, сушеной рыбой, овощами, мукой и прочими военными припасами. И трусили быки, запряженные в повозки. Сегодня бык – тягловая техника, завтра… Завтра мог быть иной расклад. Менее приятный для быка.

Стол у солдат средневековья, сами понимаете, был так себе.

Все изменилось в 19-м веке. Император Наполеон, вдоволь наевшись соленых и вяленых «деликатесов» во время своего Египетского похода, озаботился именно тем, что в Великом походе его армия должна была иметь вполне приличный рацион. И озадачил этим подданных.

И пошли в историю имена.

Имя первое. Николя Аппер.

Бывший кондитер при дворе одного из мелких германских герцогов, рассчитанный при разорении своего господина и вернувшийся во Францию, принял вызов Бонапарта и выиграл.

Да, Аппер использовал первоначально стеклянную тару, которая была не очень удобна в военных походах, но тем не менее, хранение продуктов довольно длительное время было возможно.

Способ, изобретенный Аппером, не заменил, а дополнил уже испытанные способы хранения продуктов – сушку и соление. Просто во Франции того времени не существовало заводских мощностей для производства консервов в нужных объёмах. Например, для снабжения всей наполеоновской армии. Но тем не менее, апперовские консервы стали большим подспорьем для офицерского корпуса.

А солдаты вполне могли обойтись и привычной солониной.

В 1810 году Николя Аппер за своё изобретение получил звание и награду – 12 тысяч франков из рук самого Наполеона Бонапарта.

Но история военных консервов не была бы полной без еще одного имени.

Итальянский натуралист, физик, зоолог и… иезуит. Как и все священники Общества Иисуса, Спалланцани был весьма неплохим ученым.

Зная об объявленном Директорией конкурсе, иезуит очень внимательно следил за опытами Аппера.

Аппер закладывал продукты в стеклянную тару, банки с высоким горлом, герметично закупоривал, а затем подвергал кипячению в солёной воде в целях увеличения температуры кипения, причём маленькие банки находились в кипятке полтора часа, более крупные – три-четыре часа при температуре чуть выше 100 градусов. Автоклавирование, как ни крути.

Многие сегодня скажут – классика, ничего нового. Сегодня – да, а 200 лет тому назад это был не просто прорыв. Это на грани открытия философского камня. Но что круче – философский камень или тушенка? Я вот за тушенку голосую. Желудком.

Так вот, Спалланцани, подглядывая за Аппером, тоже провёл целую серию экспериментов с бараньим бульоном, который он заливал или в банки с крышкой, или в банки, которые запаивались огнём горелки. И тоже варьировал время кипячения.

Так иезуит обнаружил, что в плотно запаянных и хорошо прогретых банках никаких «маленьких животных» нет. Они были только в тех банках, которые были неплотно закрыты и недостаточно долго прокипячены, и, вероятнее всего, проникли туда из воздуха или же сохранились после кипячения, а вовсе не зародились сами по себе.

Так Спалланцани в 1797 году доказал несостоятельность концепции самозарождения, а также попутно выявил существование мельчайших организмов, способных переносить непродолжительное – в течение нескольких минут – кипячение. Никакой награды он не получил, но, с другой стороны, и ничего с иезуитом не случилось неприятного. Теория «божьей искры» не пошатнулась. Фактически Спалланцани стал отцом процесса пастеризации.

В 1810 году на свои наградные Аппер публикует труд «Искусство сохранения в течение нескольких лет животной и растительной субстанции». Предприимчивый изобретатель открыл в Париже магазин «Разная снедь в бутылках и коробках», где каждый вошедший покупатель сразу видел полученную от Наполеона почётную грамоту.

Магазин вёл продажу консервов, приготовленных и расфасованных по методике Аппера. Производство велось на небольшой фабрике при магазине. Однако особой популярности, даже в наполеоновской армии, консервы Аппера не снискали. А обычного покупателя отпугивала цена.

Но грянул 1812 год, и все пошло как… Не совсем, конечно, как планировалось, но именно тогда в России и познакомились с изобретением Аппера. Много банок попало в руки русских солдат, но вот говорят, что на вкус не понравились. Сложно сказать, кто пустил слух, что мясо в стеклянных бутылях – лягушатина, история не помнит.

По легенде, первым, кто решился отведать консервы, стал сам командующий русской армией Михаил Илларионович Кутузов, известный чревоугодник. Кутузов пришел к выводу, что в банках баранина, но употреблять консервы всем остальным запретил. На всякий случай.

Прошло буквально 10 лет, и случился очередной эволюционный шаг консервов. И сделали его англичане.

Еще одно имя. Питер Дюран.

Именно ему пришла в голову идея заменить хрупкие стеклянные банки на металлические. Дюран даже запатентовал изобретение в том самом 1810 году, когда Аппер праздновал свой успех. Сам Дюран внедрить изобретение в производство не смог про причине отсутствия на это денег и просто продал патент производителям мяса Брайану Донкину и Джону Холлу. Всего за одну тысячу фунтов стерлингов.

Так началась история жестяной банки с консервами, которую фабрики Донкина и Холла производили для нужд британской армии и флота.

Мы все в курсе, насколько в те времена суровые британцы были круты. Консервные банки Дюрана изготавливались из выкованного вручную и покрытого оловом железного листа. Шов корпуса паялся оловом вручную, по внутренней стороне банки. Дно припаивалось к корпусу, а крышка в последнюю очередь, после того, как в банку закладывалось твёрдое содержимое. Мясо или каша с ним.

Если же в банку следовало залить какую-либо жидкость типа супа, то банка спаивалась полностью, но оставлялось отверстие на крышке, через которое загружалось жидкое содержимое, после чего отверстие запаивалось.

Весила самая лёгкая банка не менее фунта, то есть около 450 граммов. И была весьма дорогой. Ручная работа все-таки. Умелый слесарь на фабрике изготовлял не более пяти банок в час.

Но «фишка» заключалась в том, что самый дьявольский нюанс заключался в том, что для того, чтобы открыть такую банку, нужен был набор инструментов. Молоток, долото или топор и сила.

Были известные случаи смерти от голода потерпевших кораблекрушение моряков, у которых имелся в шлюпках запас консервов, но не было того, чем можно было бы вскрыть такие консервные банки.

История оставила нам множество приказов о дисциплинарных наказаниях для британских солдат во время Крымской войны. Солдаты ломали свои штыки просто в устрашающих количествах, в попытках открыть консервы. Командование издало приказ, запрещающий использовать штыки для этой цели, но приказ проблемы не решил. Банки продолжали выигрывать у штыков и ножей.

Вскоре репутация консервов была изрядно подпорчена. Припой, которым паялись банки, состоял из олова и свинца. Свинец, надо сказать, не самый полезный для организма металл. Наличие свинца в припое гарантировало медленное отравление человеческого организма.

Свинец был признан одной из причин смерти части экипажа британской арктической экспедиции Джона Франклина, что не добавило популярности консервам.

Следующее имя. Генри Бессемер.

Родился в 1813 году, чуть позже консервов, но внес огромную лепту в это дело. Вообще, Бессемер изобрел много полезных вещей, более 100 патентов, но нас интересует одно его изобретение, а именно – бессемеровский конвертер.

В 1856 году Бессемер зарегистрировал патент на конвертер для переплавки жидкого чугуна в сталь продувкой воздухом без расхода горючего, который стал основой бессемеровского процесса.

Если коротко, то Генри Бессемер изобрел один из способов получения на выходе жести – тонкой и легкой стали.

Появление жести позволило отказаться от пайки при изготовлении банки, применив закатку. Постепенно консервные банки приобрели современный вид. Более того, стало возможно их вскрытие без топора, долота или штыка. Консервные банки вообще возможно стало открывать даже без консервного ножа!

К началу 20 века производство консервов разделилось на два направления. Одно призвано было удовлетворить потребности армии и отправлявшихся в далёкие края экспедиций, второе было направлено на сохранение вкусовых качеств различных деликатесов.

В Российской империи первый консервный завод был открыт только в 1870 году, в Санкт-Петербурге. Владелец завода Франсуа Франциевич Азибер, французский предприниматель, осуществлял консервирование по методу Аппера.

Естественно, главным потребителем консервов была императорская армия. Для армии выпускались:

— жареная говядина;
— жареная баранина;
— овощное рагу с мясом;
— каша с мясом;
— мясо с горохом;
— гороховая похлёбка.

Главным преимуществом таких консервов был длительный срок хранения при высокой калорийности содержимого. Стоит отметить, что для производства таких консервов использовались самые лучшие и отнюдь не дешёвые ингредиенты.

В 1904-1905 гг. на частных консервных заводах Петербурга, Борисоглебска, Одессы, Риги и Митавы, работающих на военное ведомство, выпускалось до 250 000 консервных банок в день. В год – почти 70 миллионов банок.

Так что если где-то Россия отставала, что в те времена было нормально, то наверстать/догнать и перегнать у нас тоже умели.

Последнее имя в нашем списке отцов консервного дела будет русским.

Евгений Степанович Фёдоров.

Военный инженер, изобретатель, преподаватель Николаевского инженерного училища и Офицерской воздухоплавательной школы в Санкт-Петербурге.

Евгений Степанович изобрел много чего, но нас интересует его саморазогревающаяся консервная банка. Придумал ее талантливый инженер в 1897 году.

Суть его изобретения была очень проста и дешева в изготовлении. Банка Фёдорова имела двойное дно, в котором находились герметичная ёмкость, наполненная негашёной известью, и вода. При повороте днища ёмкость с известью разрушалась, вода и известь вступали в химическую реакцию, и таким образом банка нагревалась.

В общем, карбид в воду в детстве почти все бросали.

Евгений Федоров умер очень рано, в 1909 году. Как огромное количество русских учёных, патентами и защитой своих авторских прав не забивал себе голову. И в этом оказался положительный момент. Как только началась Первая Мировая война, сразу несколько производителей без проблем приступили к производству самоподогревающейся тушёнки.

Начиная с 1915 года партии саморазогревающихся консервов в банках Федорова начали поступать на фронт. Сохранилось много свидетельств тому, что банки Фёдорова зачастую становились единственным способом для бойцов получить горячее питание.

Генерал, а тогда еще есаул, Шкуро, попивший немало крови у турок в рейдах по тылам на Кавказском фронте, в мемуарах с благодарностью вспоминал тушёнку с самоподогревом, которой было очень удобно пользоваться в турецком тылу, не опасаясь демаскировки.

Конечно, после революции и Гражданской войны выпуск консервов был прекращён фактически полностью. И самоподогревающихся, и обычных. Не до консерваторий было.

Тем не менее, идея Евгения Степановича Фёдорова жива до сих пор. Существует немало производителей, которые выпускают продукты в консервных банках, используя его изобретение. Меняются реагенты, но суть остается прежней.

Вот так мы прошли путь от стеклянных банок/бутылей с бараниной господина Бонапарта до вполне современных консервных банок 20 века. Путь долгий, но полезный. Мясной консерв стал действительно властителем если не полей сражений, то минут затишья на войне точно.

Но мы продолжим разговор о трудностях и превратностях русской военной кухни в следующем материале. Он будет посвящен послепетровским временам.

Ссылка на основную публикацию
Adblock
detector